Василий Лебедев стр. 4
— Такой уж уродилась: муж в дверь, а она — в Тверь!
— Не греши, Панька,— одернул Ременников.— Ивашкину бабу изюмские казаки поймали на покосах. Чего уж тут... А жалко: какую бабу из Бахмута отпустили! — покачал седой головой.
— А чего жалеть такую! — осклабился Окунь.
— А ты стой да помалкивай! «Такую»! Отпустить такую бабу — все одно что бочку меду в траву вылить! — осерчал Шкворень.— Дурак Рябой. Лучше бы мне эту бабу отдал.
— Ишь, он губы-то размаслил! — ворохнулась толпа.— Этак все бы...
— Ты, Шкворень, молодой казак, тебе баба нужна,— рассудил Ременников, а Панька тут же добавил:
— Вестимо, нужна! А где ее взять на Диком поле? Из репки не вырежешь девки, коль на девок урожаю нет! А Рябой, дурак, чуть такую бабу не забил, ладно, наскочил на него казак — унял.
— Какой такой казак? Наш? — спросил Шкворень.
— Не-е... Здоровенный казачина. Глазищи черные по кулаку, бородища инеем взялась...
— Голый! Да то Голый Микита из Черкасского путь правит на Айдар! К атаману нашему заглянул,— догадался Ременников.— Дожили, атаманы-молодцы: чужие казаки нам баб отбивают! Стыдуха!
Потупились чубатые. Пригорюнились.
— А ты, Вокунь, женат? — спросил Панька, будто но знал.
— Нет. Бурлак пока...
— Бот тебе бы турчанку-то!
— Только мне не хватало с такой линоваться! Я лучше в Черкасском городе соль продам да бабу себе куплю!
— Денег накопил? — наклонился к Окуню длинный Панька.
— Накопил! Сказывали мне казаки из Трехизбянской, будто в Черкасском ныне ясырь хорошая. Куплю себе татарку, а того лучше — турчанку и...
— А выбирать-то умеешь? А то меня возьми!
— Не пролыгайся, Панька, знатным! Без тебя выберу!
— И чего ты с ней делать будешь? — хохотнул кто-то.
— А заберусь в курень и всю зиму не выйду!
— Хорошо, Вокунь. С милой и годок покажется с часок,— уже без смеха сказал Панька.
Приволокли от кабака сломанный стол с тяжелым подстольем, вворотили в огонь. Шкворень поправил богатую дровину на углях и продолжал начатый разговор:
— Этак бы и каждый купил по ясырке, да где взять двадцать-то рублей? А вот отберут соляные копи наши, тогда и вовсе исхудаем. Кто про нас думу станет думать? Войсковая старшина? Не-ет, она про нас не подумает, им, старшинам войсковым, царево жалованье в первы руки идет, а нам — что останется.
— А ты как думал? — выкрикнул земляк Паньки, Беляков, бежавший из новгородской земли.— Так оно у нас в войске и ведется: сначала свекор напьется, а потом, кто старше в дому — опять ему!
Грянула толпа невеселым хохотом. Любили они язык Белякова, острей Панькиного был его язык.
— Чего-то Булавина нет,— вздохнул Ременников.
— А ну как побьют их до смерти? — спросил Папька.
— Не накаркай, желтогривый висок! — буркнул Шкворень на рыжего Паньку.
Предположенье, что Булавина могут убить в Изюме, заставило всех притихнуть. Огонь рьяно раздирал резное подстолье могучего дубового стола, порубленного казацкой саблей в хмельном разгуле. После сенокоса на бахмутских казаков накатила тоска, тоска нехорошего ожиданья, с того, видать, и запили они. Многие накинулись на табак, и теперь даже молодые дымят не хуже запорожцев. Вот и сейчас, заметил Ременников, казаки то и дело подкаря-чиваются боком к костровому жару, выхватывают угли, прикуривают.
Ах, ночка темная, ночь осенняя, Ночь осенняя, ночь последняя...
Еще тише стало у костра. Все прислушивались, стараясь угадать, кто же это так славно запел в кабаке, но голос только накатил тоску и умолк. Из распахпутых окошек кабака вылетали обрывки громких разговоров, выкрики. Нет, той песне не выжить было там. Ее заменила другая, разудалая; и как только поднялась эта песня, узнали и певца.