Василий Лебедев стр. 109
— Дайте срок! — поднял Булавин руку.
— Говори атаманово слово — и Троецкий возьмем! Говори!
— Дайте срок — возьмем и Троецкий! Токмо забыли мы, атаманы-молодцы, что сидит у нас в колодках Максимов со старшиною. Пять ден сидит. Что делать станем?
— Смерть изменникам! Смерть!
— Реку боярам продали! Смерть! Ведите их!
— Хватит поститься им! Ведите!
— Вели, атаман, я сам им головы отрублю! — выкрикнул Щука, нетерпеливо потрясая тяжелым турецким ятаганом.
Страсти разгорались, и только казнь могла теперь унять страшный порыв огромной толпы вооруженных людей. Булавин понял с еле шевельнувшимся чувством сожаления, пробившимся через толщу большой личной обиды, что судьба Максимова решится тотчас.
Толпа расступилась. К самому поставцу приволокли старшин и Максимова. От кабака прикатили широкий пень.
Булавин шагнул к войсковому атаману.
— Ну что, Лунька? Помнишь ли меня? Молчишь?
А вот это помнишь? — Булавин расстегнул кафтан и достал серый плат, завязанный узлом.— Гляди лучше!
Максимов глянул отрешенным взглядом на землю в развязанном платке и вспомнил свою клятву. Сжал губы, набычился и неожиданно выбил платок с землей плечом,
Кругом напирали, старались заглянуть, услышать разговор Булавина и Максимова, но шум от возгласов нарастал еще сильней. Толпа сбилась вокруг пня и колодников, зато поредела наруже, поскольку многие полезли на колокольню, на крыши куреней, на вербы, на дубы, на тополя. Старики на сей раз не добились уваженья — никто не уступал им дороги к центру круга — и они заколыхались к конюшням, вывели лошадей, подводили их к задним рядам и вставали, горбатясь, на седла.
— Где моя семья? — спросил Булавин.— Молчишь? Мальчонку почто оковал? А?
— Да рубите ему башку! Он шестерых наших порубал у стружемента!
— Тихо! Тихо, атаманы-молодцы! Тихо, честной народ, ныне вольный люд! Тихо, круг! — Булавин выждал, когда отплеснется назад и позатихнет рев.— Чего приговорим Луньке Максимову за его неверные службы нашему вольному Дону?
— Смерть! Смерть! — грянул круг.
— Чего приговорим Луньке Максимову?
— Смерть ему! Смерть боярскому выкормышу!
— Чего приговорим Луньке Максимову? — в третий раз спросил Булавин, и в третий раз грянул круг:
— Смерть, ему! Смерть!
Кто-то выкрикнул было о прощении. Голова Максимова с надеждой вскинулась, но взгляд его встретился со взглядом атамана Некрасова, стоявшего по правую руку от Булавина, и снова поникла, остролобая, темная...
— Смерть пришла твоя, Лунька! — в последний раз обратился Булавин.
Чья-то ручища схватила Максимова за волосы и принагнула к изрубленной, шероховатой защечине пня.
— Сторонись! — раздался крик в самой середине, уже у пня.
Какой-то громадный, бурлацкого обличья человек в полуказацкой одежде проломился сквозь вязкую плотность людских тел и схватил руку полковника Щуки. Голос, осанка и что-то еще показались Булавину знакомыми.
— Лоханка?
— Я, атаман! Зри на меня добрей! Эвона как меня атаман Максимов освежевал! И вы зрите, казаки и народ честной вольный!
Лоханка завертел головой, показывая лицо с отрезанным носом.
— Дай, тебе говорят! — зыкнул он на Щуку и вырвал у того тяжелый турецкий ятаган.— Держи башку! Пригнетай!
Максимов шевельнул обомшелыми, темными крючьями связанных рук, напрягся узкой длинной спиной. Затих.
— Стойтя! — сгремел Булавин. Он поставил ногу на темную шею Максимова, защищая ее от удара.— Не кончен войсковой суд! Судите всех зараз! Старший судить надобно!
Старшины — Петров, Соломата, Савельев стояли тут же.
— Кровь лить пред храмом божьим не пристало казаку! — крикнул Булавин.— Казнить велю, коль приговорите, на черкасских буграх, что у стружемента! Кричи дале ты, Игнат,— сказал он Некрасову.— Гни трухменку перед кругом, а я поехал в Рыковскую к брату. Стенька!
— Вот я!
— Лошадь! — он пошел было сквозь расступавшуюся толпу, но повернулся и снова напомнил: — На буграх казните! Не повелось казаку кровь лить на майдане, мы — не бояре!
...Через половину часа, когда Булавин ехал уже за Черкасским мостом, от города, с бугров, донеслись вопли — то выли семьи казненных.
«И восстанет брат на брата...»— шевельнулось в памяти.
Эта кровавая, противоречивая премудрость святого писания, неприятная в своем пророчествующем спокойствии и отвратительная, как вещее воронье карканье, сдвинула в его душе тяжелое, что жернов, сомнение. «Да полно! Братья ли люди, коль они, единоверные, подымают меч друг на друга? Чего делить? Веру? Она едина! Землю? Она у казака общая, как у татарина. Так за что же Максимов предал? За бунчук войсковой? За бунчук! За золото, от власти идущее и власть дающее. Власть!»